Лучшие лекции «Прямой речи» по русской литературе обрели печатную форму

«Редакция Елены Шубиной» и Лекторий «Прямая речь» запустили новую совместную серию «Прямая речь». Открывает ее книга писателя, поэта, литературоведа, многократного обладателя премий «Большая книга» и «Национальный бестселлер» Дмитрия Быкова — «Русская литература: страсть и власть». С разрешения издательства публикуем ее фрагмент, посвященный творчеству Михаила Салтыкова-Щедрина.

Салтыков-Щедрин полагал, что он пишет пародию на «Историю государства Российского» Карамзина. Вышел у него великий трагический эпос о русской судьбе, который приложим решительно ко всему, что в России происходит. Более того, если мы внимательно прочтем «Сто лет одиночества» Маркеса, мы увидим, что Маркес в свое время внимательно читал Щедрина. «Сто лет одиночества» являют собою не что иное, как латиноамериканский парафраз всей щедринской эпопеи о городе Глупове. «История прекратила течение свое» — вспомните этот гениальный щедринский финал и сравните его с Маркесовым «ибо тем родам, которые обречены на сто лет одиночества, не суждено появиться на земле дважды».

Салтыков-Щедрин полагал, что он пишет пародию на «Историю государства Российского» Карамзина. Вышел у него великий трагический эпос о русской судьбе, который приложим решительно ко всему, что в России происходит

Мы увидим все те же события: пожар, эпидемию, смену властей, восстание, попытки самоуправления, — и все это изложено у Щедрина задолго до Маркеса тем же маркесовским слогом, нарочито нейтральным, часто ироническим, подчеркивающим катастрофический масштаб всего происходящего. Отсюда и огромный разрыв между первой главой «Истории одного города», абсолютно иронической, издевательской, содержащей великолепный перечень градоначальников, и его страшным финалом, тем катастрофическим, эсхатологическим ужасом, который веет над последней фразой Угрюм-Бурчеева: «Оно пришло!» Что «ОНО» — не расшифровывается. История прекратила течение свое. Пришла на Россию последняя гибель. А начинается все очень невинно, начинается с прелестного перечня градоначальников, один из которых, например, личными усилиями увеличил население Глупова почти вдвое, оставил полезное по сему предмету руководство, умер от истощения сил, другой оказался с фаршированной головой, третий по рассмотрении оказался девицею. Когда мы сегодня перечитываем биографию Грустилова, или Угрюм-Бурчеева, или Брудастого, Органчика, который знал две фразы — «разорю» и «не потерплю», а  впоследствии, сломавшись, мог говорить уже только «пплю», мы обнаруживаем поразительную вещь: Салтыков-Щедрин в этой книге изложил всю абсолютно типологию русской власти. В России не может появиться президент, или царь, или премьер, который бы не вписывался в эту парадигму. Как Менделеев одновременно со Щедриным создал свою периодическую таблицу, так Щедрин начертил периодическую таблицу всех русских политических элементов, всех элементов русской жизни. Вспомним сцену пожара из «Истории одного города». Пожалуй, эта сцена переломная в романе — будем называть это романом вслед за многими исследователями. Переломная, потому что здесь кончается весь юмор. Тот самый юмор, который так взбесил Писарева. Он просто ничего не понял в книге и написал о ней статью «Цветы невинного юмора», полагая, что Щедрин просто зубоскалит. А это метафизическое, религиозное произведение. И на это зубов Писарева не хватило, он на этом обломался, потому что всякой метафизики был лишен от рождения. Что же случилось? Люди отправляются ко всенощной, «улицы наполнились пестрыми толпами народа». И вдруг гром, молния, загорелась Пушкарская слобода. Здесь и случается перелом: человек стоит перед картиной своего рухнувшего мира…

В этом абсолютно точная формула всех русских реформ. Они пришли не тогда, когда они назрели, а тогда, когда так уже больше нельзя. И происходят не потому, что кто-то их запланировал, кто-то их грамотно провел, а просто потому, что рухнул дом, в котором жили

…и начинает сознавать, что вот это и есть тот самый конец всего, о  котором ему когда-то смутно грезилось и ожидание которого, незаметно для него самого, проходит через всю его жизнь. Что остается тут делать? что можно еще предпринять? Можно только сказать себе, что прошлое кончилось и что предстоит начать нечто новое, нечто такое, от чего охотно бы оборонился, но чего невозможно избыть, потому что оно придет само собою и назовется завтрашним днем.

И вот в этом абсолютно точная формула всех русских реформ. Они пришли не тогда, когда они назрели, а тогда, когда так уже больше нельзя. И происходят не потому, что кто-то их запланировал, кто-то их грамотно провел, а просто потому, что рухнул дом, в котором жили. Вот это поразительное предвидение, составляющее стержень «Истории одного города». «История одного города», вообще говоря, очень эсхатологическое произведение. Ведь глуповцы с самого начала живут в предчувствии того, что на них эта последняя гибель прилетит. И она неизбежно на них прилетает, потому что они делают для этого все возможное с самого начала. И потом таинственным образом возрождаются. Потому что ничего другого на этом месте произойти не может. Окончательный конец истории — я думаю, что эта антиутопия еще не сбылась над нами, — наступает после Угрюм-Бурчеева. Почему же? Потому что Угрюм-Бурчеев — это первый глуповский градоначальник, в котором не остается ничего человеческого. Он лишен главного — в нем начисто отсутствует сострадание.

Даже ночью дух Угрюм-Бурчеева витает над городом, следя, чтобы не было противоправительственных снов. Это эсхатологическая фигура, фигура космического масштаба. И когда Щедрин писал «Историю одного города», он сам по-настоящему изумился тому, что из невинной шутки у него получилось мрачноватое пророчество

Прежние градоначальники были идиоты, но в них было хоть что-то; даже Органчик мог сломаться, а Угрюм-Бурчеев сломаться не может, потому что его любимое занятие — это маршировать во дворе, самому себе подавать команды и самого себя пороть шпицрутенами. Даже ночью дух Угрюм-Бурчеева витает над городом, следя, чтобы не было противоправительственных снов. Вот это гораздо страшнее, чем «Проект: о введении единомыслия в России», привидевшийся в то же время Козьме Пруткову. Это эсхатологическая фигура, фигура космического масштаба. И когда Щедрин писал «Историю одного города», он сам по-настоящему изумился тому, что из невинной шутки у него получилось мрачноватое пророчество.